Александров В.А. Сговор Сталина и Гитлера в 1939 году – мина, взорвавшая весь мир

Сломано немало копий в спорах о том, что же привело к краху великой страны, развалу в короткий срок Советского Союза. Отыскиваются глубокие социальные, политические, экономические причины. Выстраиваются длинные цепи событий, обусловивших принятие Беловежских соглашений в декабре 1991 года.

В оценке всех этих обстоятельств нельзя обойти два события, разделенные расстоянием в 50 лет. Первое – подписание секретного советско-германского протокола 23 августа 1939 г., оформившего преступный сговор Сталина и Гитлера о разделе Центральной Европы. Второе – признание в декабре 1989 г. подлинности этого договора и осуждение его. В первом случае под здание Советского Союза закладывался взрывной заряд, способный разнести в щепки политику и идеологию государства Сталина и его преемников. Во втором – был произведен взрыв фугаса 50- летней давности без принятия таких мер, которые позволили бы направить взрывную волну на выкорчевывание сталинизма, а не на разрушение всего государства.

Возможности избежать разрушительного действия разоблачений прошлого были. Их создавала работа комиссии по политической и правовой оценке советско-германского договора от 23 августа 1939 г., которая была учреждена Съездом народных депутатов СССР 2 июня 1989 г. под председательством А. Н. Яковлева. Об отдельных сторонах работы этой комиссии, о создаваемых ею возможностях и обстоятельствах, похоронивших такие возможности, и пойдет речь.

Как ни странно покажется, но специалистов по советско-германским отношениям предвоенной поры у нас – считанные единицы, и преимущественно это люди ветеранского возраста. Ко времени вспышки острого интереса к истории секретного протокола от 23 августа 1939 г., которая пришлась на период подготовки к 50-летию события, и это небольшое число ученых и практиков делилось на авангардистов и консерваторов. Одни с самого начала заняли позицию признания факта существования протокола и преступности гитлеровско-сталинского сговора. Другие держались версии недоказанности подписания документа и вынужденности действий Москвы в условиях роста агрессивности Германии и враждебности западных демократий.

В международном аппарате ЦК КПСС работали очень сильные специалисты по современной политике в германском вопросе. Но они не


стр. 71


испытывали никакого интереса к делам полувековой давности. Единственным человеком, выделявшимся на этом фоне привязанностью к теме советско-германских отношений 1930 – 1940- х годов, был заведующий международным отделом В. М. Фалин. Именно по его инициативе комиссия ЦК КПСС по международным вопросам уже весной 1989 г. довольно обстоятельно рассмотрела вопрос о предстоящем 50-летии заключения советско-германского договора о ненападении от 23 августа 1939 года. Возглавлял эту комиссию секретарь ЦК КПСС А. Н. Яковлев, один из главных идеологов партии. Ставший после него официальным идеологом КПСС секретарь ЦК партии В. А. Медведев был далек от вопросов истории.

В силу сложившихся обстоятельств назначение Яковлева руководителем комиссии Съезда народных депутатов СССР по политической и правовой оценке советско-германского договора от 23 августа 1939 г. было очень органичным и вытекало из линии действий М. С. Горбачева, продвигавшего таким образом своего человека на щекотливый участок, который требовал многих политических и даже дипломатических качеств.

Таким же образом была очевидна естественность включения в комиссию народного депутата СССР Фалина. Председатель комиссии нуждался в опоре на авторитетного германиста, который мог бы взять на себя дискуссионную сторону в работе этого депутатского формирования. Естественным было и мое подключение к работе комиссии народных депутатов, так как к этому времени я был секретарем комиссии ЦК КПСС по международным вопросам. Работал я тогда консультантом международного отдела ЦК и был в непосредственном подчинении Фалина.

Пожалуй, из всех депутатских комиссий, которые создавались тогда по многим вопросам, только комиссия по 39-му году проводила заседания в здании ЦК КПСС и там же сосредоточивала свой архив и текущие документальные фонды. Заседания комиссии проходили в третьем подъезде здания ЦК КПСС в комнате N 305 на третьем этаже. Помещение это имеет свою историю. В нем на протяжении 20 лет заседал комитет партийного контроля при ЦК КПСС, выносивший немало приговоров к гражданской казни или помилование провинившихся или оклеветанных партийцев. По этой причине противоположная от входа в комнату N 305 стена получила у части аппаратчиков, способных на горькую иронию, наименование “стены плача”.

Во второй половине 1989 г. в этой комнате шли жаркие споры по приговору, который предстояло вынести если не самой истории, то какой-то немаловажной ее главе. Длинный полированный стол, 26 кресел по сторонам и председательское – у дальней торцовой части. Одно из тех кресел было слегка помечено. В нем располагался в ту пору митрополит, а ныне патриарх, Алексий. Остальные кресла – увы! – остались без примет, хотя их занимали тоже властители дум, хотя и не в рясах: Витаутас Ландсбергис, Марью Лауристин, Эдгар Сависаар, Ион Друцэ, Чингиз Айтматов, Георгий Арбатов, Юрий Афанасьев, Василь Быков, Эндель Липпмаа, Алексей Казанник, Игорь Грязин, Владимир Шинкарук, Людмила Арутюнян, Казимирас Мотека, Маврик Вульфсон, Николай Нейланд, Ивар Кезберс, Сергей Лавров, Зита Шличите, Владимир Кравец, Григорий Еремей, Виталий Коротич, Юстинас Марцинкявичюс. Что ни имя – алмаз в короне Съезда народных депутатов. Убежден, что уже хотя бы из интереса к созвездию величин, собравшихся в комиссии по 39-му году, из интереса к ее дискуссиям, к собранным для нее документам все ее архивы еще не раз окажутся в сфере общественного внимания. Но не сейчас, когда общество сотрясает лихорадка сиюминутных задач, а позже, когда люди будут разгребать остатки рухнувших зданий, чтобы возводить на их месте новые, лучшие. Тогда и потребуется знать, что и как было, на первых этапах общественного цунами под названием “развал Советского Союза”.

На что же был направлен поиск комиссии? Чтобы ответить на этот вопрос, надо задаться и другими. Что, собственно говоря, искали? Доказательства наличия секретного протокола или его отрицания? Подтверждение сговора Сталина с Гитлером или опровержение версий на этот счет?

Прежде всего следует сказать, что степень реальных знаний предмета,

стр. 72


а именно – событий 1939 г., была очень невысокой почти у всех членов комиссии. Вначале даже фамилию “Риббентроп” почти все писали с одной, а то и с двумя ошибками, не зная, какую согласную надо удваивать. А на съезде народных депутатов Игорь Грязин из Эстонии, квалифицированный юрист, доктор наук, зачитал фальсифицированный текст секретного протокола и не знал о своей невольной ошибке. Поиском двигали не знания, а политическая направленность. Для Яковлева уже стало органичным отрицательное отношение к Сталину, и этому обстоятельству он мог подчинить многие другие. Но над ним довлела и позиция Горбачева, сдержанная в отношении раскрытия во всей полноте этой страницы прошлого. На антисталинизме в основном строилась линия Афанасьева. Прибалты главным ставили доказательство несправедливости присоединения этих республик в результате реализации секретного протокола 1939 г. к СССР. Представители других республик ревниво относились к этому возможному производному работы комиссии. Поэтому одни (из восточных республик – Арутюнян, Айтматов) симпатизировали прибалтам, и это для их позиции было главным. Другие (с Украины – Кравец, Шинкарук) видели возможный для себя ущерб в интерпретации истории вхождения Западной Украины в состав СССР, что определило их подходы. Уравновешивающей была роль митроплита Алексия и акад. Арбатова.

В целом для работы комиссии немаловажной была позиция Фалина. Она была достаточно замысловатой. Еще до созыва комиссии он был убежден и в наличии секретного протокола, и в том, что присоединение Прибалтики к СССР стало следствием сговора Сталина с Гитлером. Но по той же причине глубокого профессионализма он видел производные осуждения сговора для дальнейшей судьбы СССР. Поэтому его заботой было стремление так организовать это осуждение, чтобы не дать разгуляться страстям, взять их под какой-либо контроль. Двигало Фалиным и еще одно чувство – страсть исследователя, получающего доступ к неограниченным архивным кладовым. Яковлев предоставил ему карт-бланш на организацию поиска от его имени как председателя депутатской комиссии и члена Политбюро, секретаря ЦК КПСС. Такая двойная ипостась помогала открывать многие двери. Привлекая меня к работе, Фалин ставил максималистскую задачу: надо найти все, что относится к этому делу, чтобы в дальнейшем, через 5 или 20 лет, не было у людей оснований бросать упрек, будто мы что-то недоделали, забыли, поленились раскопать.

К сожалению, фактически рабочий аппарат комиссии по ряду причин замыкался на одном человеке. Прежде всего, сам Фалин в силу своего кабинетного характера не любил, да и не умел, общаться с большим кругом людей. Мы были знакомы к этому времени уже 30 лет. И самым трудным в условиях субординационного положения для меня было избегать при людях говорить ему “ты”. В секретариате Верховного Совета к нашей комиссии прикрепляли то одного, то другого сотрудника. Это были люди квалифицированные и знающие, но слишком трепетно относившиеся к тому, что руководство комиссией сосредоточилось в ЦК КПСС. Основная ноша по написанию аналитических работ легла на плечи внешних экспертов. Правовую основу прорабатывали четыре юриста-международника. С одной стороны, два доктора юридических наук Е. Т. Усенко и Н. А. Ушаков готовы были привести гору аргументов в доказательство того, что никаких секретных протоколов не было. С другой, – такого же уровня ученый Р. А. Мюллерсон доказывал все это в обратном плане. Был еще один специалист, тоже доктор наук А. Н. Талалаев, который выстраивал абстрактную правовую схему, и ее можно было приспособить к любой ситуации.

В группе политических экспертов разброс мнений был меньшим. Определялось это тем, что радикальная часть московских ученых-германистов (В. И. Дашичев, М. И. Семиряга, В. М. Кулиш) привлекалась лишь отдельными членами комиссии, например, Афанасьевым, но стояла в стороне от Фалина, а следовательно, и от Яковлева, и тем самым – от комиссии в целом. Фалин же опирался на тех, с кем у него сложились более прочные

стр. 73


отношения. В результате комиссия, а точнее, ее руководство, стала работать с учеными преимущественно традиционного толка, склонявшимися скорее к сохранению сложившихся представлений, чем к их изменению. Эти четверо – столь же известные германисты, как и трое упомянутых выше. Каждый из них нес свою судьбу, достаточно неординарную. Двое – О. А. Ржешевский и А. С. Орлов – военные ученые. В. Я. Сиполс – ученый-дипломат, твердо отстаивающий духовное наследие отца – латышского стрелка. Л. А. Безыменский – исследователь и журналист. Именно им было поручено написать развернутый материал по истории заключения договора от 23 августа 1939 г. для рассылки всем членам депутатской комиссии. Критически оценивая прошлое, нельзя не признать апологетический характер и заказа, и исполнения. Но члены комиссии в общем-то не нуждались в развернутых исторических полотнах, так как каждый имел свою точку зрения. В чем была реальная потребность, так это в поиске новых документов, доказывающих ту или иную версию. Вот на это и была направлена основная активность комиссии за пределами ее официальных заседаний.

Теперь пора попытаться ответить на вопрос, какова была степень знаний у тех, кто представлял ЦК КПСС в комиссии, относительно секретных протоколов. Несколько позже, в апреле 1994 г., бывший в ту пору начальником архивной службы России Р. Г. Пихоя говорил мне, что в оставшемся от ЦК КПСС архиве хранятся расписки и Яковлева, и Фалина, свидетельствующие о том, что они были ознакомлены, с согласия М. С. Горбачева, с подлинниками секретных протоколов. Но я тех расписок не видел и о подлинниках не знал.

Попытаюсь определить уровень собственной информированности, полагая, что меньше меня мои начальники знать не могли. Но то, что было известно мне, хранилось за семью печатями и не было известно членам комиссии. Придется вернуться к декабрю 1987 г. – тогда я работал помощником секретаря ЦК КПСС по социалистическим странам В. А. Медведева. В моих рабочих записях того времени приводится перечень вопросов, по которым предстояли переговоры Горбачева с В. Ярузельским, назначенные на лето 1988 года. Это так называемые белые пятна истории. Среди них – вопрос о секретном протоколе. Примерно 20 декабря 1987 г. в политбюро была направлена специальная записка относительно секретных протоколов (здесь и ниже употребляется множественное число, поскольку, кроме секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г., было подписано еще несколько протоколов, имевших также сугубо конфиденциальный характер), которую подписали Э. А. Шеварднадзе, А. Н. Яковлев и В. А. Медведев. Она была разослана по политбюро (то есть членам и кандидатам в члены политбюро, секретарям ЦК) за N П2117 в самом конце 1987 года. Если мне не изменяет память, номер имел маленький сопроводительный знак “он”, что означало “особая папка”, то есть одна из высших степеней секретности.

Без преувеличения можно сказать, что это был один из самых глубоких документов по капитальным вопросам международной жизни и истории советской внешней политики. В записке не опровергался факт подписания протоколов, говорилось, что хотя подлинники не сохранились, имеющиеся свидетельства подтверждают существование таких соглашений. Внимание сосредоточивалось на трех вариантах позиции: отрицание возможности заключения протоколов, сомнение в их существовании, признание факта заключения протоколов. Содержались и рекомендации по поводу дальнейших шагов. Главная из них – признать факт подписания, осудить сталинизм и подтвердить, что протоколы потеряли силу и не определяют современных международных отношений. Обычно записки, рассылаемые по политбюро, рассматривались на ближайших заседаниях. Редко, когда они переносились на один-два месяца. Что же касается документа N П2117, то с ним началась затяжная канитель. Шли месяцы, а записка лежала нетронутой. Раза два на своем уровне я запрашивал общий отдел о судьбе записки и получал ответ: никакого указания от руководства не поступало.

На совещаниях в нашем отделе, по крайней мере, дважды (3 февраля и 15 апреля 1988 г.) Медведевым ставилась задача продолжения работы

стр. 74


по “белым пятнам” в плане подготовки к советско-польской встрече на высшем уровне. В отношениях с социалистическими странами руководство КПСС шло на радикальные изменения и старалось освободиться от множества нерешенных частных вопросов. К их числу относилась и проблема секретных протоколов. Медведев проявлял настойчивость в том, чтобы записка N П2117 была рассмотрена на заседании политбюро. На этот счет он разговаривал с В. И. Болдиным, ставшим к тому времени заведующим общим отделом, докладывавшим все внесенные в ЦК документы Горбачеву.

Наконец, документ П2117 вошел в повестку дня заседания политбюро N 119, назначенного на 5 мая 1988г., как обычно, на 11 час. утра. В ту повестку дня был включен целый блок вопросов подготовки к советско-польской встрече. Пункт о протоколах был первым из “польского” блока документов и пятым по общему счету повестки дня. За ним шли вопросы об увековечении памяти советских и польских выдающихся деятелей, о создании советско-польских культурно- просветительских учреждений, об обустройстве захоронения польских военнопленных в Катыни. В целом повестка дня, как это нередко случалось, была перегружена и включала 11 весьма серьезных вопросов. Первый пункт – концепция экономического развития СССР до 2005 г. и на предстоящую пятилетку. Второй пункт – координация взаимодействия со странами СЭВ до 2005 г. и на предстоящую пятилетку. Третий – недостатки в работе по продовольственному обеспечению страны. Четвертый – экономическая заинтересованность предприятий в производстве непродовольственных товаров.

Как же шло обсуждение пятого пункта повестки дня? Однако здесь нужно сделать небольшое отступление от главной темы. Читатель вправе задаться вопросом: откуда автору этого материала, партийному чиновнику среднего уровня известны детали заседания высшего органа партии, да еще по вопросам, о которых и в печати-то не было ничего сказано? Поясню. Что касается повестки дня, то все материалы на имя Медведева как секретаря ЦК поступали к его помощнику, то есть в данном случае ко мне, а затем, после доклада их Медведеву, направлялись в сектора отдела на проработку экспертам. Получая повестку дня, я схематично помечал ее пункты себе на карточку для отслеживания хода работы. Некоторые из этих карточек у меня сохранились, в том числе и по этой повестке дня заседания политбюро N 19 5 мая 1988 года.

Далее, у Медведева было прекрасное рабочее правило: после каждого заседания политбюро и секретариата ЦК собирать широкий или узкий круг сотрудников отдела и подробно рассказывать о том, как рассматривались вопросы. Делалось это не ради удовлетворения любопытства, а для того, чтобы легче было организовать выполнение принятых решений. Для меня это означало также необходимость проконтролировать реализацию поручений, сделанных на политбюро в адрес самого Медведева, о чем он не забывал сказать. Таким образом, надо было не упиваться его рассказом, а записывать все, и как можно подробнее, так как любые соображения могли пригодиться для последующей проработки документов. Эти-то рабочие записи и позволяют восстановить отдельные эпизоды истории признания секретных протоколов.

Еще раз удивлюсь тому, что степень знаний – не у меня одного – была невелика, и секретный дополнительный протокол от 23 августа неоднократно назывался в моих записях, а возможно, и в записке, обсуждавшейся на политбюро, как приложение к договору, хотя таковым он не был, ибо представлял собой самостоятельное соглашение, хотя в именовании содержал слово “дополнительный”.

Накануне заседания я представил Медведеву материалы политбюро и соображения к ним, подготовленные экспертами отдела. Размышляя над пятым пунктом повестки дня, мы с Медведевым подошли даже к висевшей на стене карте Европы и провели беглый обзор проблем вдоль всей линии разграничения советско-германских интересов от Финляндии, через Прибалтику, Польшу до Бессарабии. Прикинули, какие проблемы потянет

стр. 75


попутно признание или непризнание протоколов. Кроме текста записки и подготовленной в отделе краткой справки, у Медведева в распоряжении была и ксерокопия протокола от 23 августа, взятая нами из какого-то западного, кажется, шведского, издания. Причем в этом издании для удобства понимания западными читателями был помещен факсимильный текст протокола на русском языке, но с подписью Молотова из немецкого альтерната, то есть сделанной латинскими буквами.

Поскольку через эту копию тогдашнее советское руководство впервые познакомилось с опубликованным подлинником, латинское написание фамилии Молотова долгое время служило подтверждением фальсификации документа. Проверить же подлинность подписи по другим источникам не решились. Касаться этого вопроса было небезопасно. Не исключаю, что нахождение у кого-либо копий протоколов могло интерпретироваться как несанкционированное хранение материалов антисоветской направленности – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ведь со времени публикации официальной справки “Фальсификаторы истории” в 1947 г. секретные протоколы трактовались однозначно как злобная выдумка американской антисоветской пропаганды. В советской печати текст секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г. впервые был опубликован журналом “Вопросы истории” в N 6 за 1989 год.

Что касается подписи Молотова латинскими буквами, то в мае 1988 г. еще никто из причастных к обсуждению вопроса о протоколах не располагал свидетельствами того, что Молотов подписывал русские альтернаты кириллицей, а тексты, напечатанные латинскими буквами, – латиницей. Позже было выявлено великое разнообразие молотовских подписей, в том числе и таких, когда инициал “В” он ставил на одном языке, а следом фамилию – на другом. Причиной тому, видимо, была торопливость, да и ничтожность этого обстоятельства. Во времена Молотова его подпись была не частью истории, а текущей политикой. Сам он знал, какие документы подписывал. И именно это и определяло их подлинность, а не чья-то интерпретация его подписей.

По сложившемуся порядку, до обсуждения на политбюро вопросов определялся главный докладчик, который должен был кратко представить внесенные предложения и ответить на вопросы участников заседания. По предложению Медведева как секретаря ЦК, ближе других стоявшего к этому вопросу, таким докладчиком по пятому пункту повестки дня политбюро 5 мая 1988 г. был определен Л. Ф. Ильичев, заместитель министра иностранных дел СССР, курировавший архивные дела министерства.

Опять же по традиции, чтобы не сидеть бессмысленно в приемной зала заседаний в ожидании своего часа, Ильичев, как и другие приглашенные, ждал очереди у себя на работе. Ему позвонили в ходе обсуждения предыдущего вопроса, чтобы он успел приехать. Надо очень стараться, чтобы от Смоленской площади, где находится МИД, не успеть доехать на персональной машине за час до Кремля, где еще с ленинских времен проходили все текущие заседания политбюро. Даже пешком этот путь можно пройти за меньшее время. Как бы то ни было, но Ильичев к началу обсуждения на заседание не успел.

Председательствовавший – Горбачев – спросил, кто будет докладывать. Отсутствие докладчика могло обернуться формальным поводом к тому, чтобы вопрос был отложен, а потом и окончательно погребен даже без обсуждения. Не знаю, что определяло действия Ильичева. Но от этого идеологического мракобеса всего можно было ожидать. Кстати сказать, остается загадкой, почему этого главаря погромов в среде интеллигенции начала 1960-х годов руководство МИД разных времен оберегало от критики. Боюсь, что здесь сыграла свою роль начавшееся коллекционирование живописи и участие Ильичева в формировании некоторых частных коллекций.

Оценив ситуацию на политбюро, Медведев сказал, что он доложит вопрос, поскольку принимал участие в его проработке. Выступление Медведева было посвящено в основном тактике представления протоколов

стр. 76


зарубежным партнерам, а не доказательству их подлинности. Он предлагал признать факт подписания секретного протокола от 23 августа 1939 г., имея в виду прежде всего предстоящие в июле переговоры с польским руководством. Вместе с тем предлагалось, как почему-то было особо подчеркнуто в моей записи, “не говорить, что у нас есть копия своя”. Больше упор делать на то, что протокол подтверждается ходом военных действий, есть признание договоренностей и в первом издании “Истории Великой отечественной войны” (1961 г.).

По словам Медведева, сохранившимся в моей записи, в его выступлении были представлены “за” и “против” признания протокола с учетом прежде всего гласности в Советском Союзе и польской ситуации. Поляки удивлены нашим молчанием. Есть проблема с точки зрения Прибалтики. Там – сильное движение за опубликование протокола. То, что мы не публикуем его, позволяет националистам фокусировать внимание на 1939 годе, обходя 1940 год. Именно вокруг интерпретации событий 1939 г. развернулись внутренние процессы. Все смещается к доказательству, что именно 1939 год привел к ликвидации независимости стран Прибалтики. В Молдавии проблем нет. В Финляндии есть внимание к этой теме, так как именно в 1939 г. СССР был исключен из Лиги Наций, началась война. “Как подойти к этому вопросу? – заканчивал Медведев пересказ своего выступления на политбюро. – Может быть, сначала стоит разрешить ученым публиковать свои исследования? Посмотреть за реакцией и потом решать, как быть? Возможно, придется идти вплоть до публикации протокола и выражения своего отношения к нему”.

Выступивший на заседании директор Института марксизма-ленинизма Г. Л. Смирнов, представлявший тогда советскую сторону в совместной советско-польской комиссии ученых, сказал, что есть люди, которые держали протокол в своих руках. Это же подтвердил и пришедший позже Ильичев. А. А. Громыко сказал, что “надо какое-то отношение иметь”. Помню, что присутствовавших при этом рассказе Медведева о дискуссии на политбюро удивила столь неопределенная, поддающаяся двойственной интерпретации линия человека, который еще совсем недавно руководил МИД и лучше многих других знал, какими были события в реальности. Вместе с тем складывалось ощущение, что Громыко не был против признания в какой-то мере протокола. Это подтверждается в моей записи направленностью речи следующего оратора. В. М. Чебриков, в то время председатель КГБ, “высказал другую позицию: нельзя преуменьшать реакцию, она будет острая, в том числе за рубежом. Но главное – нет юридической основы, так как ничто не дает права считать, что протоколы были подписаны. Преждевременной была бы какая-либо публикация”.

К сожалению, Медведевым не было ничего сказано о выступлениях других участников заседания, а оно проходило в полном составе партийного руководства за исключением тех, кто болел или был в командировке. Кажется, что среди таких были Шеварднадзе и Яковлев. Скорее всего других выступлений не было или они не выходили за пределы содержания записки, с одной стороны, и слов Чебрикова – с другой. В итоге, заключил Медведев рассказ об этой части заседания, “решили ограничиться обсуждением вопроса на Политбюро”.

Запись мною велась, как видно из приведенного текста, максимально обстоятельно. Было ясно, что каждая точка зрения имеет вес и пропустить ее нельзя. Тем не менее в записи нет ни слова, ни полслова о том, что сказал Горбачев. Возможно, здесь проявилась ангажированность Медведева, который не позволял себе и намека на высказывания, бросающие тень на генерального секретаря. А может быть, подытоживающая фраза и сконцентрировала все, что позволил себе сказать Горбачев по этому поводу. Или это было максимумом того, что Медведев разрешил себе сообщить о позиции Горбачева.

Надо сказать, что в то время Медведев самым тесным образом взаимодействовал с Горбачевым, более того, работал только на него. Вместе с Яковлевым он являл дуэт наиболее доверенных составителей выступлений

стр. 77


генерального секретаря. Горбачев в рассказах Медведева о заседаниях политбюро назывался не по фамилии или имени-отчеству, а как “председательствующий”. Представляя себя человеком, мыслящим по всем пунктам адекватно председательствующему, Медведев подчас как бы стирал грань между собственной речью и тем, что в данном случае или накануне говорил Горбачев.

Видимо, внесение в ЦК КПСС записки относительно секретных протоколов было одобрено на предварительном этапе Горбачевым, что и предопределяло повышенную активность Медведева на заседании. В то же время нечто вроде капитуляции перед позицией Чебрикова рисовало далеко не лучшим образом “председательствующего” и тех, кто выражал его взгляды.

Так была торпедирована самая крупная попытка снять завесу таинственности с секретных протоколов, сделать достоянием гласности выявленные на этот счет сведения, снизить поднимавшийся вокруг них ажиотаж, возглавить процесс их осмысления и тем самым исключить возможность перерастания дискуссии по поводу истории в борьбу вокруг современных отношений всех субъектов и объектов тайного сговора Гитлера со Сталиным, получившего образное наименование “пакт Молотов-Риббентроп”.

Приведенные пространные записи из моего рабочего дневника показывают, что все, к чему пришла годом позже комиссия Съезда народных депутатов, да и сам съезд в декабре 1989 г., по крайней мере, за полтора года до этого было известно советскому руководству и той части внешнеполитического аппарата, которая позже участвовала в выявлении документов 1939 года. Записи показывают, что уже были выявлены сохранившиеся в фонде Молотова копии секретных протоколов, которым суждено было стать последним аргументом в пользу признания Съездом народных депутатов СССР секретных протоколов и их осуждения как тайного сговора.

Записи также показывают, что сформированная под влиянием тогдашнего руководителя КГБ линия на непризнание секретных протоколов определяла позицию советского руководства в целом, в том числе и Шеварднадзе, который дважды – в июле и декабре 1989 г. – подписывал представленные комиссии справки МИД, не подтверждающие наличия протоколов. Наконец, записи рабочего дневника показывают, что, развертывая поиск всевозможных документов, проведя дискуссию с членами комиссии, Яковлев как один из авторов записки П2117 располагал самыми сокрушительными доказательствами, но должен был держать их только на крайний случай. И в целом ему нужно было решать замысловатую задачу воздействия на Горбачева с тем, чтобы тот согласился с неизбежностью признания исторического факта, в отношении которого оба имели неопровержимые подтверждения. Забегая вперед, можно сказать, что опоздание с признанием и осуждением секретных протоколов позволило антимосковским силам в Прибалтике превратить этот вопрос в главный аргумент борьбы за выход республик из состава СССР. Это же опоздание лишило союзные структуры возможности использовать факт осуждения протоколов в декабре 1989г. в пользу Центра как ведущей силы оздоровительного процесса во всем СССР.

И здесь сказался просчет Горбачева, полагавшего, что он владеет ситуацией, контролирует время, может позволить себе роскошь консерватизма на второстепенном, как, возможно, кому-то представлялось, направлении во имя концентрации сил на преобразовании политических структур, выглядевших первостепенными. Цена этого просчета очевидна. Принятые со значительным опозданием решения Съезда по секретным протоколам были похожи, скорее, на акты капитуляции перед объединенным напором оппозиционных центру сил, чем на попытки Москвы встать впереди движения за достижение исторической правды и не допустить формирования на этой основе мощного фронта центробежных сил.

Сохранившиеся копии секретных протоколов имеют собственную и не до конца раскрытую историю. Многие ее ранние страницы были выявлены уже после завершения работы комиссии Съезда народных депутатов в ходе настойчивого и мастерски проведенного Л. А. Безыменским поиска, о чем

стр. 78


он опубликовал увлекательное сообщение в газете “Совершенно секретно”. Коротко оно состоит в том, что еще при Сталине с советского текста секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г. были сняты копии в четырех экземплярах. Затем три копии были переданы в секретариат Совета министров, а четвертая, в соответствии с правилами делопроизводства, подшита в делах МИД – тем самым подтвердилась закономерность, что документы бесследно не пропадают, так же, как и рукописи, которые, согласно Михаилу Булгакову, не горят.

Непросто складывалась участь этой копии в ходе работы комиссии народных депутатов. Получив поручение министра иностранных дел СССР выявить все документы, относящиеся к истории протоколов, начальник историко-дипломатического управления МИД СССР Ф. Н. Ковалев сразу же нашел копию секретного протокола и решил передать ее руководству комиссии. Копия к тому времени хранилась в фонде Молотова, который, согласно принятой в Архиве внешней политики СССР (АВП) методологии, именовался “фонд 600 – 700″. Поскольку другие документы из этого фонда не фигурировали в материалах комиссии, го нумерация 600 – 700 стала относиться к папке, где хранилась копия протокола. Так она и стала называться “дело N 600 – 700″.

Чтобы передать комиссии эти документы, а точнее, не комиссии, а ее председателю, секретарю ЦК КПСС Яковлеву, еще же точнее – заведующему международным отделом ЦК КПСС Фалину, и чтобы этими документами можно было открыто пользоваться, Ковалев добился согласия руководства МИД на снятие со всей папки грифа секретности. Документы были “рассекречены” и примерно в июне 1989 г. “дело N 600 – 700″ было передано Фалину, который в свою очередь передал его мне на хранение, осмысление – в порядке работы с материалами.

Парадокс ситуации состоял в том, что с этого времени “дело 600 – 700″ формально значилось находящимся на открытом хранении в АВП и с ним имел право познакомиться любой исследователь. Но для этого исследователь должен был заявить, с чем именно он хочет познакомиться. Поскольку, за исключением очень узкого круга лиц, никто не знал о наличии таких документов, ставших несекретными, то никому не пришло в голову спрашивать о них. Так папка и осталась не востребованной исследователями при полной формальной доступности для ознакомления. Более того, она находилась даже вне стен АВП, в моем кабинете на Старой площади.

Это, конечно, редкостный образчик аппаратской изворотливости, когда удается насытить волков и сохранить в целостности поголовье овец. В любой момент ретивому ревизору можно было без какой-либо натяжки сказать, что “дело N 600 – 700″ никто из не допущенных к секретным документам и в руках не держал. Вместе с тем также не покривив душой можно было сказать, что эти документы открыты для изучения всем желающим. При всей порочности для обычных условий такого бюрократического приема в той ситуации это было единственно возможным шагом вперед. И реализовать его можно было в значительной мере благодаря высокой квалификации и определенности взглядов начальника ИДУ МИД Ковалева.

По поводу использования с наибольшим эффектом “дела N 600 – 700″ дважды были мною написаны записки. Одну из них Фалин направил Яковлеву со своей припиской, другая была передана мною непосредственно секретарю ЦК. Смысл записок состоял в том, чтобы представить общественности “дело N 600 – 700″ как сенсационную архивную находку, показать на этом примере работу комиссии и главное – обеспечить поворот консервативной части общества в сторону признания реальности протоколов и естественности их осуждения. Обе записки, как и многие другие предложения оказались погребенными в наслоениях нереализованных идей и только копии, оставшиеся после роспуска ЦК КПСС в моем опечатанном сейфе, свидетельствуют о попытке найти способ упредить надвигавшиеся разрушительные события. Винить, конечно, приходится и себя за то, что не сумел найти способ сделать свое предложение более убедительным.

С материалов “дела N 600 – 700″ мы неоднократно снимали ксерокопии.

стр. 79


Первый раз передали ксерокопию Яковлеву в июле. Естественно, что его убеждать в подлинности протоколов не было необходимости. Но ему, видимо, нужно было еще утвердиться в силе аргументов, в том, что таким образом можно склонить Горбачева, членов политбюро вытащить голову из песка, осудить политику сталинизма, ассоциируемую с секретными протоколами.

Второй раз, в августе, передали еще один экземпляр, который при нас, то есть при Фалине и мне, Яковлев положил в конверт и вместе с согласованным в комиссии проектом решения, а также обширной пояснительной запиской направил со Старой площади в Кремль Горбачеву. Здесь требуется пояснить, что в начале августа 1989 г. комиссия Съезда народных депутатов согласовала текст своего заключения по поводу подлинности секретного дополнительного протокола. В заключении содержалось осуждение тайного сговора и сталинизма. До 50-летия начала второй мировой войны еще оставалось время, позволявшее Москве официально обнародовать документ и возглавить процесс осуждения сговора, снизив тем самым разрушительный для государства накал страстей.

Такая возможность и на этот раз была упущена на высшем уровне. Горбачев не дал согласия на опубликование проекта решения комиссии. Считая, что разобрался в проблеме лучше других, он пустил под откос огромную работу, проведенную специалистами всех уровней и вылившуюся в проект решения комиссии. Ему все еще казалось, что он определяет политическую ситуацию в стране. На самом же деле он мог определить только действия подчиненной ему партийной структуры, в том числе секретаря ЦК Яковлева, заведующего отделом Фалина, ну и всей последующей цепочки. Горбачев в середине августа отбыл в отпуск, не дав согласия на предлагаемые шаги.

Члены же комиссии, оставаясь вне диктата генерального секретаря, обнародовали согласованный в комиссии проект решения. Еще более независимым от диктата Горбачева стало массовое движение в Прибалтике за осуждение сговора, выраженного в секретных протоколах. Живая цепочка, соединившая 23 августа 1989 г. – в день 50-летия “пакта Молотова-Риббентропа” – Таллинн, Ригу и Вильнюс, обозначила более высокий этап борьбы республик Прибалтики за свое понимание истории. А поскольку официальная Москва хранила молчание по поводу сговора 1939 г., острие борьбы стало поворачиваться против центра и всего образования “СССР”, да и накал самой борьбы приобрел более высокую температуру, будто бы поднятую пламенем свечей в руках участников “живой цепочки”.

Так, с интервалом в один год, вторая упущенная возможность повести события за собой обернулась тем, что центр оказался в хвосте очистительного процесса. К сожалению, и это была не последняя из упущенных возможностей использовать дискуссию по секретным протоколам не во вред, а на пользу союзного государства. Следующая упущенная возможность была связана с ограниченным пониманием смысла всего решения о признании и осуждении секретных протоколов.

Когда весной 1989 г. активизировалась полемика вокруг вопроса о сговоре Гитлера со Сталиным, довольно скоро стало ясно, что для какой-то части инициаторов дискуссии главным был не поиск исторической точности, а использование осуждения секретных протоколов в качестве рычага, опрокидывающего решения 1940 г. о вхождении Прибалтики в состав СССР. С этим, в частности, было связано требование признания недействительным “пакта Молотова-Риббентропа” с самого начала, то есть с момента заключения. Таким путем предполагалось отменить действие всех актов 1939 – 1941 гг., поскольку, дескать, они вытекают из признанного недействительным секретного протокола.

Не вдаваясь в юридическую обоснованность такого подхода, следует сказать о его политических производных. По сути дела, всю сложность отношений республик с Союзом, между крупными социальными и национальными силами в республиках он сводил к простому противопоставлению оккупированных и оккупантов. За бортом оставались поколения людей, родившихся за минувшие полвека, для которых Прибалтика была

стр. 80


родиной. Сбрасывались со счетов новые реалии, которые могли быть выявлены только путем референдума или другого волеизъявления общества, а не осуждением прошлой политики. Логика осложнявшейся политической жизни требовала рассматривать решения по 1939 году не как самоцель, а как промежуточный этап в борьбе за будущее решений 1940 года, то есть по вопросу о пребывании Прибалтики в составе СССР. Поэтому даже прибалтийские участники комиссии говорили о целесообразности продлить ее полномочия для рассмотрения проблем 1940 года.

Когда же комиссия по 1939 году подошла к завершению своей работы, то лидеры движения за независимость Прибалтики поняли, что в их интересах рассматривать решения по секретным протоколам в качестве заключительного аккорда всей дискуссии, и прекратили разговоры о продлении мандата комиссии. Таким образом, они получали свободу маневра в интерпретации смысла осуждения “пакта Молотова-Риббентропа” и могли трактовать его как отказ от актов 1940 года.

Московские политики либо не поняли этого, либо вообще оказались не в состоянии оценить силу того решения, которое они отдавали на откуп собственным оппонентам из трех прибалтийских республик. Сказалась и еще одна сторона субъективных обстоятельств – разочарованность и усталость тех деятелей, которым центр поручил отстаивать свои интересы. В аппарате комиссии была разработана позиция по продлению мандата и обновлению ее состава с расчетом на обсуждение проблем 1940 года. Предложения неоднократно докладывались Фалину, направлялись Яковлеву. Но Фалин однозначно сказал, что не намерен участвовать в этой работе. О таком же отношении к комиссии ему сказал и Яковлев. Причина такого подхода просматривалась в том непонимании, с которым воспринимал ход и итоги работы комиссии Горбачев и что явственно проявлялось в его действиях.

Думаю, что для Горбачева создание комиссии было попыткой утопить вопрос в бесконечных обсуждениях. Когда же комиссия единогласно, включая “его людей” Яковлева и Фалина, сформировала проект решения, Горбачев “заморозил” предложение, настоял на его переработке, оттянул принятие. Выражением его неудовольствия стала и полная отстраненность от дискуссии по этому вопросу на Съезде народных депутатов. Будучи по натуре капризным максималистом, он, видимо, считал отход Яковлева и Фалина от задуманного им сценария не проявлением политической гибкости, а отступлением от его поручений, за что, естественно, оба должны были поплатиться, хотя бы снижением расположения.

В условиях же тоталитарных отношений, которые твердо держались в ЦК КПСС, это вело к тому, что человек, терявший расположение лидера, прежде всего старался избавиться от своей причастности к причине этого недовольства, то есть в данном случае от комиссии по оценке советско-германского договора. Полагаю, что отрицательно в данном плане сказалось и отсутствие Фалина на заключительном этапе принятия документов по секретным протоколам. За несколько дней до отчета комиссии на Съезде народных депутатов он был направлен во главе делегации КПСС в Китай. Конечно, можно оправдать любое решение, но здесь проглядывалось чье-то желание отослать ведущего эксперта по германским делам, исключив его влияние на Съезд.

В результате как список возможного состава обновленной комиссии, так и сама концепция ее обновления оказались невостребованными. Итоги трудных дискуссий были отданы тем, кто был заинтересован в их одностороннем толковании. Ясно, что если бы комиссия продолжила свою работу, не могли бы появиться на свет менее чем через три месяца радикальные решения о выходе Литвы из состава СССР. Если бы литовские руководители и пожелали встать на этот путь, их сдерживала бы необходимость дождаться итогов работы комиссии по 1940 году. Да и последующие шаги в сторону полной самостоятельности республик Прибалтики носили бы менее скоропалительный, а потому и более сбалансированный характер, снижая политические и просто человеческие издержки, немаловажные для судеб миллионов людей и страны в целом.

Итак, руководящие представители Москвы в составе комиссии еще на

стр. 81


старте ее работы имели достаточно информации, чтобы признать наличие секретных протоколов. Но они не имели на это санкций верховного руководства. Поэтому линия действий Яковлева и Фалина сводилась к тому, чтобы было принято решение, приемлемое, с одной стороны, для радикальных членов комиссии, а с другой, – для консервативно настроенных руководителей партии и страны. Поэтому они стремились найти такую интерпретацию событий 1939 г., которая была бы наименее разрушительной для КПСС и Союза.

В этой связи особого внимания требовало проведение разграничительной линии между произволом Сталина и политикой Советского государства. Резкое и однозначное осуждение сталинизма, его сговора с гитлеризмом в итоговых документах комиссии соседствует с признанием полезности курса на мирные отношения со всеми государствами, включая Германию, проводимого СССР в официальном плане. Выражением этих двух линий – сталинской, диктаторской, с одной стороны, и советской, национально-государственной – с другой, стало, как вытекает из решения комиссии, заключение 23 августа 1939 г. двух формально никак не соединенных между собой документов: Советско-германского договора о ненападении и Секретного дополнительного протокола. В одном закреплялись мирные отношения, что было естественным для любых государств. В другом фиксировался раздел Центральной Европы на сферы интересов, что превращало независимые государства в объекты тайного сговора. Смысл такого размежевания оценок состоял в том, чтобы осуждение сговора не повлекло за собой отказа от последствий открытой официальной политики, что затрагивало бы не только предвоенную историю, но и послевоенное устройство Европы.

Наряду с другими итогами работы комиссии – восстановлением исторической справедливости, осуждением вероломства сталинской внешней политики, признанием произвола в отношении республик Прибалтики – сохранение уважительного отношения к мирному направлению политики Москвы можно рассматривать существенным результатом усилий представителей центра. Однако анализ общих итогов работы комиссии не входит в задачу данной публикации. Продолжим рассказ о рабочей стороне, остающейся в тени любого значительного события, каким стали деятельность комиссии и борьба вокруг результатов ее работы.

Банально сравнение видимой и невидимой сторон политики с айсбергом, который на девять десятых скрыт в толще воды и лишь одна десятая поднимается над ее поверхностью. Тем не менее пропорции именно таковы. Одну грань этой не видимой миру части политического айсберга составляют люди, так называемый аппарат. В начале данной публикации уже были названы те немногочисленные специалисты-германисты, которые были привлечены Фалиным и стали авторами первых вариантов всех выступлений, докладов и проектов, выдвигавшихся от имени представителей центра. Хотя надо сразу же оговориться, что ни один из этих вариантов не принимался без глубочайшей переработки. Причем если Фалин буквально перепахивал текст своим корявым почерком, то Яковлев сосредоточивался на принципиальных пунктах, поднимая весомость документов, которая отличает политику от публицистики или научной пропаганды.

Приведенные в качестве примера мои представления о существовании секретных протоколов могут распространяться и на команду советских германистов- Безыменского, Сиполса, Ржешевского, Орлова. Они, правда, не знали о рассекреченности “дела N 600 – 700″, не были столь подробно информированы о заседании политбюро 5 мая 1988 г., но располагали другими, вполне убедительными свидетельствами наличия секретного соглашения от 23 августа 1939 года. Однако личные взгляды этих крупных специалистов были подчинены дисциплине конформизма, допускавшей изменение оценок прошлого только под влиянием необходимости.

Прошу прощения у своих коллег за попытку подобия трепанации тайников системы знаний и мышления одного из близких мне людей, немало сделавшего в поисках истины в истории секретных протоколов. Речь идет о Льве Александровиче Безыменском, политическом обозревателе

стр. 82


журнала “Новое время”, кандидате исторических наук. Тщательно исследуя проблему секретных протоколов, Безыменский пришел к твердому убеждению относительно их существования. Но будучи включенным в систему защиты консервативной позиции, он должен был находить аргументы, подтверждающие сомнительность собственных знаний. Ситуация почти парадоксальная. Безыменский нашел выход в поиске доказательств неопровержимости существования секретных протоколов.

Он добился командировки в Германию по линии своего журнала, побывал в нескольких архивах и первым привез в Москву фотокопии документов архива Третьего рейха, которые гитлеровское командование повелело уничтожить незадолго до капитуляции Германии. Однако офицер фон Леш, которому было дано это поручение, перед уничтожением документов сфотографировал их, закопал фотопленки в тайном месте в коробке из-под печенья и в 1945 г. передал командованию западных союзников. В “Справке о происхождении фотокопий секретных протоколов” от 10 июля 1989 г., которая была представлена комиссии Съезда, Безыменский писал: “Во время беседы в МИД ФРГ мне были показаны эти ролики и переданы несколько фотокопий… Кроме текста протокола на обоих языках на ролике 624 при просмотре обнаружен еще один текст протокола, отпечатанный на так называемой “пишущей машинке фюрера” со специальным крупным шрифтом (для близорукого Гитлера, который не любил надевать очки)”. Безыменский встретился с несколькими оставшимися в живых участниками переговоров 1939г., с 90-летним Карлом Шнуррс, бывшим заведующим русским отделением ведомства Риббентропа, летавшим вместе с рейхс-министром в Москву, которые подтвердили факт подписания протоколов. Подготовленные Безыменским справки и запись беседы со Шнурре были разосланы с препроводительным письмом Фалина членам комиссии в июле 1989 года. Но тогда же членам комиссии был направлен и “Документальный обзор”, составленный Орловым, Ржешевским, Сиполсом, Безыменским, в котором оценка советской позиции в отношении секретного протокола сводилась к тому, что она “моральной критики не выдерживает”. Театр политического абсурда был и в МИД СССР, где Ф. Ковалев добился рассекречивания советских копий секретных протоколов, сделал необратимым предание их гласности и в то же время представлял на подпись Шеварднадзе, по его указанию, заключение МИД СССР об отсутствии в архиве внешней политики. Валентин Фалин легализовал фундаментальную разоблачительную работу того и другого и одновременно вел отчаянную полемику в комиссии с Ландсбергисом, Лауристин, Липпмаа и другими по поводу сохраняющейся неясности истории секретных протоколов.

Ко всему этому оппоненты из Прибалтики или московских оппозиционных течений громили того, другого и третьего как отъявленных консерваторов, не ведая, что они ведут куда более сокрушительный подкоп под сталинскую политику, чем действующие в открытой атаке опровергатели прошлого.

Над этой конструкцией противоборствующих сторон возвышалась фигура Яковлева, который внешне проявлял равную благосклонность к тому или иному направлению, резервируя собственные взгляды и нарабатывая систему аргументов для дискуссии со своим вышестоящим уровнем.

Сам же этот “высший уровень”, то есть Горбачев, знал о существовании секретных протоколов, которые хранились в сверхсекретном пакете N 1 в подчиненном ему общем отделе ЦК КПСС, но делал вид о полном неведении относительно судьбы искомых документов. Более того, он требовал от членов комиссии неопровержимых доказательств того, что секретные протоколы действительно были подписаны, или признания их отсутствия вообще. Правда, тогда еще широкому кругу людей не было известно о наличии пакета N 1. Горбачев надеялся, что об этом пакете так никто ничего и не будет знать. Поэтому он постоянно говорил Яковлеву и Фалину: у вас же нет неопровержимого доказательства, все, чем вы располагаете, – копии, а это неубедительно. Как сказал мне в ответ на прямой вопрос в октябре 1998 г. бывший заведующий общим отделом Болдин, его

стр. 83


предшественник А. И. Лукьянов оставил документальное свидетельство относительно ознакомления Горбачева с хранившимся в “пакете N 1″ подлинником секретного протокола от 23 августа 1939 года. У самого Болдина было несколько разговоров с Горбачевым на этот счет.

Документальный поиск, который осуществлялся комиссией, точнее, руководством комиссии, был направлен на выявление всех доказательств наличия протоколов, а также всех аргументированных опровержений существования тайных документов. Были получены документы из всех центральных архивов – Государственного центрального архива, Центрального государственного архива Советской Армии, особого архива, партархива, архивных служб КГБ, Генштаба, МИД. Прямых и косвенных доказательств существования протоколов, ориентирования политики на их договоренности было много, и из самых разных источников. Действие протоколов подтверждалось линией поведения советского командования при вводе войск в Польшу, поручениями по вопросам поставок в сфере народного хозяйства, установками на смену курса в руководстве Коминтерна, наконец, документально засвидетельствованным согласованием позиций Гитлером и Молотовым во время их переговоров в Берлине в ноябре 1940 года. В то же время убедительных свидетельств, опровергающих версию подписания протоколов, найдено не было. Это само собою сужало возможности противников признания факта тайного соглашения между руководителями сталинской и гитлеровской систем, подводило к неизбежности признания сговора Гитлера со Сталиным.

Главной крепостью, которую предстояло сокрушить, была позиция политбюро, а точнее, точка зрения Горбачева, сформировавшаяся еще год назад под влиянием Чебрикова и доминировавшая в силу абсолютизма власти генерального секретаря над всей подчиненной ему структурой, в том числе над гласными действиями Яковлева и Фалина как представителей центра в комиссии по 1939 году.

О том, как реально происходило перетягивание каната в связке Горбачев – Яковлев, едва ли кто- нибудь знает в точности, кроме них самих. Скорее всего, генеральный секретарь, отклонив первое заключение комиссии в августе 1989 г. и оказавшись не в состоянии предотвратить обсуждение ее отчета на Съезде народных депутатов в декабре, воздержался от однозначных директив председателю комиссии на заключительном этапе ее работы. Итоговый документ, подписанный накануне Съезда, не имел принципиальных отличий от августовского варианта. В записке же на имя Горбачева, как помнится, доказывалось, что удалось существенно улучшить проект решения. Это было не более как пыль в глаза, что, видимо, понимали все участники разыгранного фарса.

Об отстраненности Горбачева от подведения итогов работы комиссии говорит и тот факт, что он по сути дела не мог даже ознакомиться заранее с текстом доклада Яковлева как председателя комиссии. Проект доклада подготавливался названными уже выше четырьмя германистами по подробной схеме, отработанной Фалиным, который, однако, у финишной черты этот проект не видел, так как был откомандирован на несколько дней в Пекин. Самые последние штрихи вносились “четверкой” в моем кабинете буквально за два дня до выступления председателя комиссии на съезде. Накануне дискуссии В. А. Кузнецов, помощник Яковлева, принес исправленный докладчиком текст. Мы проанализировали произведенные изменения. Они были очень характерны. Практически оставался не тронутым аргументационный материал. Да и весь написанный Яковлевым от руки текст уместился бы на двух машинописных страницах, но это был такой текст, который поднимал доклад на уровень высокой политики, делал его острым, однозначно антисталинским, обращенным к совести, историческому сознанию общества. Доклад приобрел черты исповеди и приглашал всех к очищению души, к честной оценке своего прошлого.

Для Яковлева вместе с этим докладом на карту ставилось многое. Провал на съезде означал бы для него большое личное поражение, хотя и не обязательно обернулся бы удалением его из команды Горбачева. Победа же

стр. 84


означала бы укрепление его личных позиций в обществе, но одновременно сулила снижение капитала в представлении генерального секретаря и других членов его окружения.

Яковлев располагал возможностью сразу же широко задействовать “дело N 600 – 700″, но на первом заходе не решился прибегнуть к нему. “Дело N 600 – 700″ так и не увидело бы света, если бы докладчик не оказался прижатым к стене и перед ним не оставалось бы альтернативы: доказать съезду свою правоту любой ценой либо предстать несостоятельным политиком, разрушителем прежней системы взглядов без достаточно весомых к тому оснований.

О неоднозначности ситуации и отсутствии ясных представлений относительно позиции Горбачева свидетельствовала линия поведения руководства МИД, для которого “игра на генсека” была главным правилом. Шеварднадзе в дискуссии по проблеме секретных протоколов не участвовал, так как он только что вернулся из-за рубежа, да и голова у него скорее всего была занята разворачивавшимся параллельно обсуждением вопроса о применении вооруженных сил при разгоне манифестации в Тбилиси. Министр поручил выступить на съезде своему первому заместителю А. Г. Ковалеву, хорошо разбиравшемуся в делах европейской предвоенной политики, но еще тоньше – в нюансах дворцовой жизни тогдашнего Кремля.

А. Г. Ковалев имел текст речи, согласованный с министром, в котором говорилось о том, что в архивах МИД обнаружены документы, подтверждающие подлинность протоколов, раскрывалось содержание “дела N 600 – 700″. Его аргументы помогли бы собрать недостающие десятки голосов для принятия решения. Однако запланированный от МИД оратор не вышел на трибуну. Как потом говорил А. Г. Ковалев, он не просил слова, поскольку полагал, что если понадобится, то его вызовут.

Когда окончилось неудачное для Яковлева голосование и съезд отклонил рекомендации комиссии, предоставив ей возможность повторно обсудить вопрос на заседании на следующий день, а это было уже около полуночи, ее участники собрались в зале в центральном проходе. Там состоялось последнее заседание. Мнение было общее: председатель должен выступить от имени комиссии, которая полностью полагается на его позицию. Наскоро высказывались дополнительные аргументы. А. Г. Ковалев, приглашенный на эту встречу, передал текст своей непроизнесенной речи.

Яковлев был во власти каких-то своих переживаний, которые он не раскрывал. После встречи с членами комиссии мы прошли за кулисы, в комнату президиума. Был уже второй час ночи. Он отдал мне текст мидовской речи с немногословным поручением: приготовить на основе этого материал к выступлению, небольшой, две-три страницы, к 9 час. утра. Задание было выполнено. Но не могу похвастать, что мой текст был использован полностью. От него осталась половина. Другую половину Яковлев сам успел продиктовать. Речь была краткой, убедительной, прочувствованной и вместе с тем доказательной. Главным новым аргументом стала ссылка на найденные в МИД СССР копии, хранящиеся в “деле N 600 – 700″. Голосование было успешным. Съезд большинством голосов признал факт подписания секретного протокола. Горбачев меланхолично, одним из последних поднял руку, не проронив ни слова. Позиция Яковлева демократической частью общества была оценена по достоинству, но в консервативной части кредит доверия к нему был потерян. Став выразителем процесса поляризации, он и сам оказался в сфере действия силовых потоков, которые достаточно быстро сместили его с позиции левого центра, по тогдашнему определению, на левый край, вскоре оказавшийся на самом деле правым.

Впрочем, где левый, а где правый край, не ясно до сих пор. Да это и не имеет значения. Мина, заложенная политикой Сталина под здание Советского Союза, взорвалась. Нейтрализовать взрыв никто не был в силах. Империя, просуществовавшая, по крайней мере, 300 лет, рухнула. На ее пространстве началась новая эра.

стр. 85

Александров Валентин Алексеевич – публицист.

Опубликовано в журнале “Вопросы истории” № 8, 1999, С. 71-85.

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован. Обязательные поля отмечены *

Вы можете использовать это HTMLтеги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>